Салон Авторская

viveur


* * *

Мне нужен только листик мяты,
немного масла и вина, -
чтоб обозначить в прошлом даты,
события и имена,

из ничего - осколок счастья
на серой скатерти судьбы,
да разделить твое ненастье,
день, осушающий мольбы;

И капельку нежданной ласки,
и синий бархат тишины,
чтоб, завернув в него все сказки,
швырнуть с осенней вышины;

Два спелых зернышка граната,
фальшивый шелк, тяжелый дым,
и в уши - рваную кантату,
и в душу - хохотом пустым

забросить золото презренья
и ожидание вины.
И ложь вечернего прозренья
похитит ропот новизны.

Я стану ждать чужие слезы.
Без них на языке горчит.
--я что-то влил себе сверх дозы.
Кого-то это огорчит?

Я разглядел, как шевелилось
у основания ресниц.
Застал врасплох - остановилось,
- Исчезло в мешанине лиц.

* * *

Тебе молчания и стен довольно.
Сгорают в пепельнице мысли о себе.
Я рядом. Жду, что сделаешь мне больно,
без спроса наследишь в моей судьбе.

Мне страшно только оттого, что дышишь
прерывисто. В лес ночью тянешь пустоту.
И после долго ничего не слышишь,
Разглядывая на плече тату.

На линии судьбы вновь нарисуешь
иголкой участь, выжимая злую тишь.
И ты меня не знаешь, но смакуешь.
А разделяет нас полжизни лишь.


* * *

Завяла ночь. Последние часы твердеют
в памяти. Они ясны, как пальцы на перилах.
Наверно слишком поздно, слишком пусто, потому не смеют
ласкать мне шею. И стройнеть под лунным светом уже не в силах.

Да ладно.. Время стынет. Оставайтесь делом.
Знаю я, что цеплять глаза прохожих не просто,
когда совсем забиты веки линзами, смолой - и мелом
Ресницы ломкие посыпаны от слез в конце девяностых.


Отрывки чьей-то боли

Этот свет, этот стыд, этот жесткий предел
Спящий город минует. К нему одному
В черный шелк простыней он забраться сумел,
Научил, как себя не давать никому.

Механизм алой жизни степенно ржавел.
Выпадали в осадок слова и тела.
Падал в обморок, трясся, молился, ревел;
Не мечта, не тоска, не судьба доняла.

Высыпался в плену ненавидящих стен
И пытал из себя истекающий хлам.
День прожить не умел. Но красив и не тлен
Засыпал. Ускользал-воскресал пополам.

Обнаженным просил новизны у зеркал.
Колдовал приближенье любви и весны.
Знал восторг и печаль, но потом утихал,
С отвращеньем предвидя грядущие сны.

Оставался собой. В будний день госпожа
Принималась за кожу, хлысты и тиски
И грозила игриво касаньем ножа,
Обещая его разорвать на куски.

Он писал для себя, для могильной плиты.
Не любил карих глаз и не ведал греха.
Выпил яд. Подарил своей шлюхе цветы.
Одолжил для нее у Венеры меха.

* * *

о преодолении геронтологических идиом

выйдя однажды на берег лазурного моря
вдруг я почувствовал что во мне снова сокрыта
тайна несчастья и страха и рыжего горя
вдруг - я воскликнул "так вот где старуха зарыта!"

только и этого мне показалось - в сравнении - мало
для ощущения подлинной сути воображения
темная сила во мне задыхаясь шептала
"старость - не радость, а средство передвижения!"

* * *

Двигатель внутреннего сгорания

Я прохожу по мутным улицам упертого старанья.
Не замечаю ни печаль, ни нищих, ни усталость.
Кричу в себе, исполненный священного сгоранья.
В себе люблю истлевшим серым дном, - какая малость.

* * *

Заиндевелая лермонтушка

Мышки несчастные, вечные странники!
Вставив в два глазика бусы жемчужные,
Мчитесь, слезливые, мчитесь, изгнанники,
С холода жуткого в стороны южные.
Взяв в свои лапки костылики-жердочки
С завистью тайною, с письмами мятыми…,
Что вы попрятали грустные мордочки?
Скоро вам кушать сухарики с мятою.
Вам не наскучили шторки воскресные?
Страсть понедельников, пятниц страдания?
Станете холодны, –тучки небесные,
Вас заберут в ледяное изгнание.

* * *

Закончились миндаль и шоколад.
В глазах -– болезнь, а на губах - остатки вкуса.
Последний сладостно-соленый вклад, –
и время с шеи рвать цепочку черных бусин.

Событий и ночей жемчужный блеск
исчез в пыли, как ценность всех предсонных истин.
Осталось лишь услышать нитей треск,
увидеть след обид смешных усопших листьев.

* * *

Фото

Чудовищный, покрытый тьмой и схожий с Вием
Смотрел на впавшую в изгиб с бильярдным кием.
Укус во взгляде привлекал, а роскошь позы
Внесла стеснение и сласть метаморфозы.

* * *

Любовь

Существ рвало. Легко и не горько. Обласканные горла и носоглотки перестроились
в режим санкционированного сострадания. Рвало бордовыми лепестками и пыльцой,
водой повышенной плотности, остатками губ. Сотрясало в великолепном инсайте
самоотдачи. Пахло электричеством, оранжевыми духами, сальными волосами. Рвало
пряностями, буднями Индии, тяжелым сном, лазурным семенем, ритуальной кровью.
Рвало отчаянно. По-доброму булькало. Дети трогали руками переливающиеся пузыри
и потом не болели. Ночью рельефная жижа люминесцировала. Можно было тайком
пробраться в места ее скоплений и натереть себе веки, соски и лобок теплым
невиданным месивом. А потом всю ночь претерпевать волнующие эманации.
Привыкнуть к наслаждению, лететь сквозь простыню, под землю, к предкам в
тартарары.  Старики прилипали к стенам со стаканами и слушали милую песнь
преодоления тошноты и торжества чистого потока. Глаза их облегченно мигали во
время пауз и таращились, когда песнь переливалась в балладу. Рвотные звуки
сопровождали чудеса. В разгар ночи ритм заметно стихал. Убаюкивающие мелодии
стекали с белых сгустков воздуха. Медленно, ложью, стихотворным размером.
Посыпались стаканы. Старики упорно засыпали на осколках.
Утром сонные дети с капризной вялостью тянули из липкости луж мерно умирающих
существ. За хвосты. Хвосты слабели во время рвотного цикла и часто не
выдерживали – рвались у основания. «Папа! Побрей хвост!» Папа брил. Получался
шикарный холодный червяк. Иногда гусеница.
Поостывшие смеси рвотного сока, горя и воздуха соскребали ножиками. Полученным
веществом обрабатывали порезы, а также заливали в носовую полость, отчего лицо
приобретало симметричность. Истощенные трупики представляли собой почти лишь
шкурку. Она горела без запаха. Фиолетовые слипшиеся вихры сначала пушились,
потом плавились. Прах исчезал под лунным светом.

* * *

Стихи на уход

Сегодня я - тобой исполненный,
Крикливо-терпкий, неуклюже-сочный,
Заговоренный и замолвленный.
Убей нас, Боже, в час полночный.
Одной загадкою, одной иглою
Устрой наш ветхий, страшный брак.
Покрой уснувших серой мглою,
И легкий сон – смени на мрак.
Венчай вином, оставь нам вечность –
Где голос страсти не кричит,
Где тишь и боль - одна беспечность –
Покуда жизнь не разлучит.
Дрожь, липкий вкус, невеста в синем,
Вновь облачается палач.
Лишь миг - и мы бесследно сгинем,
Оставив позади свой плач.
Но кто мог знать, что так случится,
Что даже в смерти есть изъян -
В земле холодной очутиться,
По одному сносить обман:
Забвенья лист падет нежданно, вдруг,
На серое надгробье типовое:
Желанный гость, последний друг, –
Он молчалив. Устал от воя
мой гордый прах. Совсем промок
покатый край моей могилы.
Я перебрался б, если б мог,
В изящный склеп соседки Милы.
Заброшенный в тиши смертей
В тени бетонного кумира,
Истлевший телом для затей,
Не понявший законов мира,
Я - пепел, пыль… и в том безумие,
Что сохранил и страх, и бред.
Счастливей ты, нагая мумия,
Тебе доступней шум и свет.

* * *

Этюд о вечном (отрывок)

Высижено. Докурено. Окурок демонстративно швырну. Он зашипит. Никотиновая
агрессия уйдет в землю. Педерастическую маечку заправив так, чтобы пластичны
казались бока, я вижу многие стаи окурков, среди которых заботливо примечаю мой
- самый белый. Окурки, как чьи-то судьбы. Особенно те, что с помадкой. С
растопыренными глазами психованно пережеванные, стерильные, без смолы, без
слюны, фильтры. Ни фильтры, ни призмы не берегут маленьких жопастых жертв
половой зрелости, жриц зрелой полости. Это они накурили здесь нервно. Пачкали
замшевые сапоги.
Переполнены сердца. Их следовало бы разрезать. Половинку хранить в черной
блестящей коробочке. И поклоняться одному лишь нестесненному дыханию. И я вот
так пожил половинкой две минуты. И что? Недостаток смысла не гнетет. Ручейки
крови стремительно омывают чресла. Увлекшись организмом и сокращениями ануса,
выпал я опять из мира кислорода и цели. А рядом дохлая мышь, завернутая в
бумажку. И колеблема она ветром. Печатью брезгливости очеловечена ее смерть.
Заползут жуки под штаны, под кожу, между затейливыми звеньями золота. А на
жуках, должно быть, бактерий больше чем в поцелуе, … чем в естественной флоре…
«чем в естественной флоре собирать губами допинг, почитай лучше Мастерса и
Джонсона.»,- Эстер советовала. Так я и приду к тебе, mon etoile, – с сигарами и
вазелином.
С остатками мышиного трупа на глазном дне иду я, собственно, за сыром. И меня
смешит это полузнамение. Сыр мой насущный дай мне. Ничего голландского.
Голландцы слишком сильно преобразили тайную анатомию Эстер. Так что покупаю я
теперь исключительно фромаж. И пойдет он у меня под остатки красного, как
детские стишки. Да, да, половинку килограмма. Не больше. С мухой в глазу,
кривые уши, ноздри беспокойные: «Чуточку больше вышло…» 666 грамм. Сковырни,
сука! Бери, Женя, du fromage diabolique… Похоже, этим утром ты все же
простудишься. И, вернувшись к себе, шоссе Забвения, rez-de-chausseе, я не
кинусь ловить последние ароматы с ритуальной простыни. Эстер… девочка-весна. Я
и осень иногда люблю. Просто выстираю парадные трусы, поруганный шелк, и - до
следующего Гумилева. Только ты можешь так исчезнуть из сознания на день,
перегорев в нем пасмурным утром, и жженым сахаром таять всю ночь, укусить
сведенную челюсть, облить, горячим измазать, вывернуть наизнанку, уснуть,
разбавив опьянение, со спермой на щеке: Клеопатра, XX век, рейс
Амстердам-Москва,- потом мелькнуть поцарапанным лейблом на заднем сидении
заблудившейся в рассвете вольвы – сорок франков на такси – и до следующего
Гумилева.

Обиженное жилище мое! «То была пещера, и камень лежал на ней». Вернулся я,
почти. Спаси меня от моего заточения. Обворожи теплыми пледами, поласкай светом
немытых ламп, расскажи грустное скрипом полов – вынь мне занозу из задницы!
Близится подъезд. И не стоило выходить. Девушка у подъезда, конечно, ничего не
хотела сказать своим видом и рыжими волосами, и не умела... Но я подошел и
заинтересованно посмотрел на нее. Слоняющийся рыжий лобок, что тебе надобно
здесь, на краю географии неуклюже потеющего города? Огненная затирающаяся
стружка. У Эстер лобок узкий и ухоженный, - помпезный, как мост d'Аlexandre III
в Париже. Окатив меня куриным взглядом, девица сказала : «Какие-то проблемы?»…
Кто учит их так разговаривать? – негры из Гарлема? Оценив все возможное
достоинство, я выжал из себя «WOW!», что котировало меня типичным обитателем
Беверли Хиллз, не менее.
И не стоило мне…
Встретят меня окровавленные изнасилованные куклы. Вывалятся из шкафа. Лысые.
Глаза уже не враждебные. Два дня мучились с булавками между ног. Ладно, выну. И
путы ослаблю. Я слишком хорошо воспитан. Как вам в эмиграции, сиятельные Барби?
Расшатались иглы в сосках. Плоть, она же, как тесто, податлива. И раскаленные
иголки поэтому натуральнее всего расправляются с их пластмассовыми хитростями.
Сегодня, если не усну, стану жечь вам пупки и подмышки. Это будет зрелище
обоюдной боли. Я опять нашел себя… Уснуть. Ничего страшного. Просто в сердце
разложился насекомий труп. И лобстер на столе. Неведомое застывшее существо
ждет своего часа, чтобы наброситься. Глаза его пусты. Поза индифферентна.
Скачок – три минуты гипноза. Хищнически повозит усами по моему замершему
животу. Отрежет клешней мне член, завернет в бумажку и выкинет на улицу. Рыжая
девочка у подъезда положит его себе в сумочку. Будет дружить с ним. Месяцы.
Таить. Отодвигать крайнюю плоть и радоваться. Ехать в трамвае домой с работы и
ждать встречи. С волнением отпирать дверь, громыхать гаражным замком, бежать к
холодильнику. А потом, когда она погибнет в своей квартире, его найдут.
Заснимут на видео. Хуй европеоидный, вялый, бритый, хладный, - одна штука.
Господин из Сан-Франциско. Эстер – лохмотья жизни, порванная – выдающие губы –
села мне на лицо, привнесла сон. Что мне с тобой? Встань, возьми постель твою,
и иди в дом твой. Иди вон! А я останусь.

* * *

Вяяяа,- так нежно-нежно: вяяяа. Кругом сложнейшие симфонии, месиво страсти и
смерти, а в тебе - вяяяа, - тихое, улыбчивое; идиотское - когда скучно,
фальшивое - когда вдвоем, умелое - когда в деятельном фарсе светового мира
выбираешь себе стезю существования, простое - когда искренний, склизкое - когда
желанный, вяяяа: стилизованное, сопливое, кипяченое, интеллигибельное, райское,
менструальное, сонное, спесивое, котеночье, идеальное, страничное, талисманное,
интимное, пятиминутное, глазастое, бойкое, искусанное, размякшее, замученное,
кожаное, счастливое, цифровое, глухое, пропахшее, хихикающее, забытое, -
настоящее гиперобразующее вяяяа. Вяяяа - это все, что у тебя есть - отдай его
другим, хотя бы на их звериных мордах и были язвы. Отдай вяяяа красивым, чтобы
они больше любили себя, отдай вяяяа жалким, чтобы они пресмыкались перед тобой.
Отдай его мудрым, чтобы они щурили глаз, - отдай пустопорожним, чтобы
восхищались, - добрым - чтоб жалели тебя, депрессивным - чтоб лелеяли, вонючим
- чтоб воняли не просто так, а вовеки веков, нищим - чтоб облили трепещущее
вяяяа густой слюной, родным - они поставят его в серванте, как сушеного краба,
отдай вяяяа любимой, чтобы оно кануло, оставляя завитками след через жизнь. Или
сожги в своей нетопленой квартире, выпив торжественный бокал. Зло разорви,
утопи в проклятиях, закапай слезами разочарования. Или просто брось вяяяа на
дорогу. В конце концов не у всех получается.

*****


Но что же мне делать - шевелиться под
полотенцем скуки, набухшим застарелой влагой?
Или замирающе сладким лезвием перечитать журналы мод
И после с помадой на сосках пировать над поверженной в прах бумагой.

Я только задумался мечтой воды,
распластался кругом. Слепые сторожат неоны
в белой голове. А уже светает за гранью вершинных снов. Сады
стыдливо припрятали ночные несчастья - из глаз ползут скорпионы.

* * *

Нашумевший случай

Площадь паром точит статуи в ожидании новых дев.
Вечер греет бродяг, поэтов, повелителей нежных рас.
Город кутается в луну, пробуждает у страстных гнев.
Спит господь. Нашумевший случай погружается в ворох фраз.

Мутный гам затопил кафе. В никуда манит сонный блюз.
Видно всем сквозь абсент и ложь предсказание смены вех.
Ищет плоть торжество и плен в смерть-словах фаворитов муз.
Белый страж поджигает крест - ноет пламенем божий грех.

В эту ночь погибнут многие из числа богов и богинь.
Скорбный пир начнут над трупами прокаженные и лгуны.
С неба рухнет горе липкое - имя этой звезде полынь.
Я же стану словом радости от одной таблетки луны.


* * *

Жалок, болен, хрипит, – через месяц – мертвец.
В бодром стаде людей: кашемира и замши
он проклятия шепчет и чует конец,
Желтой пеной шипит: «будет горестно вам же!»

Мне противно смотреть как он тайно скулит.
Пассажирам метро вечно тягостна мерзость.
Переменит вагон, матерясь, инвалид:
лязг стальных костылей – бесполезная дерзость.
………
………
Через месяц пополнит музей белых мумий,
чистых статуй из льда. И в дневной круговерти,
в тесноте, посреди неуютных раздумий
запоет, замерцает явление смерти.


* * *



так холодно и скучно
в пыли и зеркале барахтается нудный свет
открытки в забытьи тома провидцев тучны
напыщенны судьбой затворника. валет
прибит к стене
за трусость манию непослушанье
и увяданье жизни безразлично мне
и жертвенная суть молчанья.

навязчиво орут про тайный смысл
какие-то уродливые тени.
а средоточение существ и чисел
томится в браке света вещи лени.
и ненасытна лень как порванные губы
желающие пососать фетиш
и апокалиптические трубы -
режим сознания: «москва-париж».

мерещится тоскующее тело
давно обещанное голое
палящей спелостью болело
топтало липкий путь в бесполое.
так в диссонансе дней и кожи
влюбленные травились ядом
и мы с тобой на них похожи

я буду думать что ты рядом


* * *

тебе покажутся слегка приятными миростихи
о необычности одежд и золота жестоких скифов
о преломлении любви в чудовище вины стихий
и терпком бешенстве неозачатия бессмертных мифов.

тебя влечет полураздетый сон полузабытый бог
из слов небрежно пролитых душой в алхимии обмана.
всегда привычно жжение от рук - непотаенный вздох
умрет в безумии - вновь заслоится колдовство шамана.

задушен вечер. стройный рок сквозь выпитое осквернен.
утомлены тела опять рискующие выжить вместе.
так гулко стынут слезы на висках… наверно опьянен.
не плачь.
давай уснем не обсуждая предрешенной мести.


* * *

прогулка с целью

ночь вспоминает покорное
прошлое – в памяти – хриплое.
я одеваюсь в случайное черное.
мною живет обожаемо-гиблое.

стая болезненно лунного
виснет со стержня фонарного.
как предрекаемо месиво умного
в невоплощенном томлении парного.

мост содрогнется неистово.
хлынут потоки железного.
нервными самоубийствами
вы-ве-ре-но изверженье полезного.

осуществимо лишь среднее
в дряблой манере – но праздное
непостижимыми бреднями
оберегает влюбленности в грязное.

странные запахи тайного.
в городе зреет моление.
и череда проявлений случайного
злом украшает мое преступление.




Рюрик и Рок

Это была попытка. Попытка и только. Желание дождя. Рюрик целовал ладонь.
Трогал лицо. Зажмурил глаза.  Черными тяжелыми шторами занавесив окно,
жалел о солнце.  Не мог жить на свету: боялся дисперсии сознания. Грел
руками живот и заметно сглатывал, глядя на люстру. Рюрик закутался в
простыни. Рюрик нащупал языком налет на зубах. Рюрик не проронил ни
слова. Низ оловел малиново. Меланхолично погладил мошонку. Зазывал
настойчиво, прозрачно сочился, источал мускус - спрятавшимися градинами,
нежничал, гнулся, слизывал, горчило в горле, сладко пустел, умолкал.
Лопнула пепельница с горящим воском. Осколок прижег соски, плотным
кипятком залило плечо и щеку. Рюрик впился ногтями в ягодицы, медленно и
длинно расцарапал нежную патрицианскую кожу.

Но все было тщетно. Рюрик оставался один.  Скулящая переносимая боль
поглаживала всюду, несколько месяцев подряд сопровождала его,
навязавшись однажды, вжилась, протиснулась, стала способом жизни тела
Рюрика. Рюрик был телом - изнеженным, сквозь поры протекала густая
розовая смола. Рюрик обжег ступни - понять, где болит, не мог, не
слышал, не проткнул булавкой мочку. Он был прекрасен. Случайные шрамы и
разводы высохшей спермы покрывали его, - Рюрик наедине с собой -
обнаруживал на себе эти новости с удивлением. Предавал кусок дня.
Пробовал на вкус. Кровь волновала больше и удобнее растекалась во рту.
Рюрик шевельнулся нервно и захотел балета. Ему представилось опять, как
было бы хорошо если бы лизнули его. А он осторожно, по-волчьи шурша,
слизнет все это с другого - теплого, с уютными подмышками, где он,
Рюрик, наконец, остановится, сбросив с себя личину, покровы, дым
глазной, имя, шорох в ушах, ожидание завтра - как стоптанные ботинки.

Рюрик протыкал ресницами слезинки. Рюрик играл ногой. Рюрик рассматривал
в зеркале анальное отверстие. Рюрик выкуривал впрок.  Рюрик сидел в дыму
под топот пауков. Рюрик подслушал, как избивали соседку. Рюрик мечтал о
дочерях. Рюрик дышал на окно. Рюрик кидал ложечку. Рюрик мяукал. Рюрик
съел кислятину. Рюрик гасил в воздухе лишнее движение.  И устал
поглощать. Не специально - Рюрик. Но Рюрик.

Он все еще чувствовал себя и был. Не выживал, не тяготился сухим
недосуществованием, - просто жил лишние дни. Пестро разукрашенный,
заляпанный пальцами, весь в крошках дребезжащий игровой автомат - жизнь
- тянул скучный бесплатный сеанс игры, помпезно и обязывающе названной
призовой. Радость и увлечения уже исчезли, и глаза игрока заслезились в
желании сна. Оказалось, звенящая железка с рычагами работает и без
жетончиков... Раньше, глядя сквозь воздух, бросал их живо, а тут что-то
замешкал, помусолил в руках резную монетку - что будет? - и не опустил.
Оказалось... -

- За жизнь хотелось платить, да - может быть, оставить слюнявую привычку
набирать баллы, но только бы участвовать в действии, влиять, желать
развития и чувствовать его итог, - сказать: вот я, Рюрик, а вот вы, все
и каждый, и я говорю вам с улыбкой: вы есть. Вот вещи, и вы можете
касаться их, переживать их бесполезность, приближать к глазам, проводить
ладонью по искусным извилистым - воплотившимся выдумкам, забывать их
друг у друга в руках. Вы - многие - сможете смотреть на одну вещь, и она
перестанет быть страшной, чужой, предвечной - грубым напоминанием о
смерти, выброшенной откуда-то извне, с остатками вонючей слизи и шерсти.


Никого не было. Никто ни с кем не говорил. Каждый, закусив губу, кидал
жетончики, уверенно держался за рычаг - зарычал, вцепился в теплый
лжепроводник по нарисованному миру - манипулятор - но ничего не было
тоже, только бесцветная пустыня, кучи говна, и из каждой кучи настойчиво
торчал серый венозный хуй. Игроки заинтересованно держались за них,
ворочали в разные стороны, от рывков стороны волнисто покачивались. Хуи
стояли здесь от века. Игроки менялись. Хуи - стояли. Ни один хуй, даже
самый истерзанный - весь в кровоподтеках и тромбах, с шелушащейся
головкой - не упал, не поник - ни один игрок говна не узрел. Хуй
определял игрока: он был тверже, устойчивей, он был - полномочное
воплощение жизненной силы, а игрок - только производное этой силы. Хуи,
однако, не были из теплого хрусталя. Какая необъяснимая пролонгированная
стоячка! Почему? Почему? - В силу способности.

Рюрику думалось до слез. Ты, другой, - я не скажу тебе, что ты мне
нужен, чтобы не обидеть ни тебя, ни себя. Я стану искать слов и
подбираться к тебе ближе. Я стану лучше и терпеливее слушать себя, я для
тебя найду слова звучные, с ласковым изгибом, в котором булькает мое
дымчатое тепло. Ты есть - вот, что я хочу тебе сказать. Но ты, сощурив
глаза, ускользаешь - с ножом в плече.

Рюрик повернулся. Желанная боль расцеловала шею. Мятая простыня
улыбнулась ему новыми складками. Тогда он почувствовал искреннюю,
слезливую приязнь к общему прошлому и своему отвергнутому будущему. -
Хуй чудовищен. В отношении его философских, а не эстетических
притязаний. Хотя неопределенность последних также внушает ужас. Хуй,
будучи началом мира, не несет в себе субстанционального значения. Это
идеальное причинение в процессе, но не в объекте. И как начало каждого
он субъективирован. Хуй есть причина и проблема существования. Вещи,
ограниченные рамками существования, угнетены хуем, который пресекает их
трансцендентальные домогательства.  Существование наполнено предвечным
вкусом хуя. В своем желании обрести подлинную свободу, то есть
избавиться от хуя, оно консолидируется в единый массив для усугубления
акта несвободы - оно целиком обращается к хую как своей причине, желая
искоренить в нем страсть, то есть уничтожить самое "хуй". Эдипова
озабоченность становится содержанием существования. Но хуй не находит
своего предела, не изливается заветной кипяченой спермой и все усилия
существования обращаются против него самого. Бунт не удается. В
результате, по определению неудачных действий существования, хуй
обрушивает на него бездны удовольствия, проявляющиеся в измерении
существования, как зло. Эпицентр существования слабеет и оформляется, как
жизнь. И все опять погрязнет в бессмысленной, плодовитой матери с
пропахшими руками и нелепой биографией, каждое предложение которой
ужалено словом "ОН". Путник свернется в грязной канаве осуществления,
насытившись несвежей улыбкой и сознанием затейливой, истекающей,
перламутровой причины своей.  Обессиленное и опустошенное существование,
набравшись сил, неизменно возобновляет цикл. Ибо хуй чудовищен. -

 Рюрик сменил лампочку на синюю. Свечки сгорели. Жанры ослабли. Формации
сменились. - Пора впустить немножко смерти, - пятнышко будет - скажем:
от вишни.


* * *

Пристрастность жизни заклеймит твои руки
немыми шрамами, красою лун прошлых.
В твоей груди мне одному слышны стуки
и проливные отголоски дней тошных.

С нескромной вялостью лизнет ожог бритвы.
Тугую боль перечеркнет минор вены.
я вспомню точное число кривых рытвин
под мутный запах разноцветных вод Сены.

Навстречу утру поплывет седой остров
в просторы времени где я один не был,
но я останусь у рубцов от жал острых,
у этих рук. И пусть на нас глядит небо.


* * *


наступает не полночь.
жесткость нового пота узнают мои губы.
охватили в случайном - незавидные клочья, незнакомая немощь -
мне разбавили в жизни и отбросили прежние судьбы.

и продлится недолго
отыграет не больно маскарад одиночеств.
я нашел на ресницах неприснившийся шорох. не покажется мелкой
жизнь в тисках циферблата под прикрытием тела и новшеств,

долгожданных событий,
и смешения вкусов. биографии жженье
потревожит нарывы - в них меня растворяла, оставляла забытым
уносила в руке в глубине просто запах женьшеня.

эти ландыши слиты
с белой кожей с мгновеньем прорастающим в спину.
мы сегодня согрелись вдохновением кладбищ. и могильные плиты
нарисуют на теле легкий оттиск - нездешнее имя,

невозможные даты,
расписные остатки высочайшего сана.
мои плечи запросят длинных свежих царапин. я засну полосатым.
откажусь резким жестом ото льда, травяного бальзама.

да, в тот год было много
крыс в дневных переулках, кареглазой боязни,
у метро и в постели. преизбыток стрихнина раздавал одиноко
и ненастно погибшим улучшение прожитой жизни.

а смотреть так приятно…

до тебя от мечтаний от моей странной фразы
как от душного утра до картонного мира - плюс дорога обратно.
ну и пусть… ты заметишь: нас бессонница любит и грозы.


Rambler's Top100  Рейтинг@Mail.ru  liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня