Салон


Портрет первый: an unemployed hero

Два слова о колонке. Тут будет идти речь о писателях знаменитых или никому не известных, объединенных неадекватностью прижизненной или посмертной оценки, нереализованностью, недооцененностью, трагизмом биографии или мироощущения. Впрочем, адекватно оцененных писателей не существует: гением себя считает каждый, и если не будет считать, то и не напишет ничего путного. Здесь речь пойдет только о самых разительных случаях.
Это моя личная библиотека, она же альтернативная история современной русской литературы. Это попытка воздать должное людям, которые выломились из обойм и восстановили против себя литературный или политический истеблишмент. Это следствие давнего и стойкого нежелания любить тех, кого любят все. Исключения бывают, но они единичны.
В самом же общем виде -- это портретная галерея победителей, которые не получили ничего; потому что победитель, получивший все, -- явно победил в беге на месте или в каком-нибудь другом малоинтересном спорте.

...А Лимонов сидит. И все люди, в защиту которых он подавал когда-то голос, молчат, как воды в рот набравши.
Молчит Витухновская, которую он столько печатал, для освобождения которой столько сделал публикациями и выступлениями. Молчит лояльный теперь к президенту евразиец и мистик Дугин, которого Лимонов когда-то заметил, приблизил и прославил, попутно защищая от любых критических наскоков. Молчат НТВшники, которых, невзирая на стопроцентное идеологическое несогласие, он поддержал в нескольких резких и точных интервью. Через месяц после лимоновского ареста опомнилась брадатая газета "Завтра" -- высокомерный и высокопарный трус Бондаренко напечатал колонку под панибратским заголовком "Держись, Эд!". Не Эдом бы надо ему называть Эдуарда Вениаминовича, а "вашим высокопревосходительством", -- я как старый поклонник иерархий, хотя бы эстетических, верю в литературную табель о рангах. Хорошо, что тут же наличествует честный и достойный текст капитана Шурыгина -- едва ли не единственного человека в патриотическом журналистском корпусе, к которому трудно относиться без уважения. Он-то, в отличие от своего шефа Проханова, на театре военных действий не бабочек ловил.
Впрочем, Проханов как раз откликнулся -- по просьбе газеты "Лимонка". Но ведь он теперь вхож в Кремль, бывает там чуть ли не в статусе путинского советника, -- кто мешает ему замолвить слово на более высоких этажах власти? Кто мешает его сотрудникам собраться у Лубянки хоть на один митинг? Или они уже согласились принести Лимонова в жертву, в порядке любимого ритуала сдачи своих? Лес рубят -- щепки летят, это их главная заповедь. Лимонову, кажется, уже уготована роль почетной щепки. Перекрестили, поцеловали, причастили святых таин и уронили лицемерную слезу: лети, милай!
А Лимонов сидит. Пишет в заключении, как сообщил его адвокат Беляк, заметки о Рембо, Селине и Жене. А может, о жене -- своей, нынешней, пятой по счету. Писать он способен в любой обстановке, так что за качество текста можно поручиться. Одно время планировалось вроде как взять его на поруки силами литературной общественности, но общественность то ли струсила -- как же, сто человек приехали на Алтай брать Лимонова, нет дыма без огня, -- то ли не пожелала испачкать реноме, на котором и так уже пробу ставить негде. Молчат любимые наши подписанты коллективных писем, пен-центр звука не проронит. "Ни на кого не рассчитываю", -- ответил Лимонов из лефортовской камеры на вопрос "Вечерней Москвы" о возможных заступниках.
Правильно. Он герой, бунтарь-одиночка. Гибель всерьез с подробной фиксацией малейших подробностей процесса давно стала его основным занятием. Художнику никогда не хочется умирать, он слишком ценная и сложная машина, чтобы жаждать самоуничтожения. Но соблюдение главных принципов всякого художника (а несоблюдение их приводит к потере самоуважения и, как следствие, к параличу творческих способностей) неизбежно, как всякая последовательность, приводит к ситуациям гибельным, самоубийственным. Так что всякий корпус текстов состоятельного художника есть, по большому счету, хроника его самоуничтожения или перерождения. И путь Лимонова -- от "Дневника неудачника" к "Анатомии героя", от молодого негодяя через unemployed leader к working class hero, -- есть путь чрезвычайно логичный, законченный, как хороший текст. Двадцатитомный роман лимоновской жизни -- пока еще, слава Богу, недописанный, но в общих чертах уже понятный, доступный анализу, -- захватывает и восхищает всякого, кому дорога эстетическая цельность и художническая честность. Разительная эволюция этого героя -- от нежного и сентиментального оставленного любовника к железному неоницшеанцу-одиночке, который ничего не хочет и ничего не боится, а от себя прежнего сохранил только страсть к письменной фиксации своей жизни, -- не менее поучительна, чем духовная эволюция титанов прошлого. И на фоне этой прекрасной и страшной биографии писатели без эволюции вроде Маканина, Петрушевской или Толстой -- герои сегодняшних дней -- попросту неинтересны, ибо писатель без пути скучен, как роман без фабулы.

Принято считать, что ранний Лимонов -- "Эдичка", первые две части автобиографической трилогии и "Дневник неудачника", ну в крайнем случае "История его слуги", -- выше и лучше позднего, который, начиная с абсолютно коммерческого "Палача", уже постепенно деградировал и к моменту написания "Книги мертвых" пал окончательно. Это точка зрения либеральных болтунов типа Вайля и Гениса, старательно следящих за тем, чтобы художник не перерос свою, раз навсегда ему отведенную нишу. Кумир таких читателей (а именно они среди наших критиков, увы, составляют большинство) -- Сергей Довлатов, гений среднего вкуса, который не холоден и не горяч, а ровно настолько тепл, чтобы всем нравиться. Этот ангел Лаодикийской церкви образца восьмидесятых годов воплощает собою ту идеальную, совершенную в своем роде посредственность, жизнеописание которой никого не огорчит и всякого утешит. Люди любят, когда им жалуются, но жалуются остроумно и не слишком надрывно. Люди любят неудачников, у которых все более-менее в порядке.
Минусы своей биографии Лимонов сумел обратить в плюсы своей литературы, и боюсь, что другого способа сделать хорошую литературу не существует. Наделенный от природы только абсолютным слухом на фразу, слухом врожденным, почти музыкальным, -- он пророс к нам с самых нижних этажей советского социума, из его полуподвалов, чтобы весело, страстно, азартно поведать о жизни харьковской окраины. По счастливому определению Владимира Новикова, которое он походя дал как-то у нас на журфаковском литкритическом семинаре в ответ на вопрос о своем отношении к Лимонову (шел год 1985), -- книга достойна называться великой, если наедине с ней читатель признается себе в том, в чем и наедине с собой не всегда признается. Лимонову с самого начала присуща была честность на грани эксгибиционизма: не евтушенковская кокетливая квазиоткровенность, когда человек мило стесняется своих меленьких пороков, но самоубийственная точность, фиксация собственных великих поражений. Вот он завидует арестованному вору с харьковской бандитской окраины, потому что этот вор -- самый свободный человек на много верст вокруг. Вот он мучается ревностью и ходит утешаться к знакомым художникам, разрисовывает с ними стены и пишет там четверостишия вроде: "В городе грустно и сыро, Лена ебаться ушла. Хоть бы проклятая дЫра вся у нее заросла!". Вот он с удивлением рассматривает собственное говно: "Огуречные зернышки торчат из. Вот и еще что-то я о себе знаю". Вот он признается в собственных садомазохистских эротических фантазиях -- расстреливает трех сестер-шпионок, целясь в известное место младшей, которую за час до этого имел; вот он мечтает о гражданской войне в тропическом саду возле какого-то латиноамериканского дворца... Мечта его сбылась -- он пострелял в Абхазии, видел, как пули срезали сочные мясистые стебли, как истекали млечным соком неведомые деревья с гладкой коричневой корой. Боже, какая бурная и насыщенная, какая мужская жизнь -- с чередой унижений и поражений, с железной самодисциплиной, с мучительным преодолением любых привязанностей и зависимостей, ибо полагаться истинному мужчине нельзя ни на кого, кроме себя!
Лимонов очень рано осознал себя как абсолютного писателя, писателя пар экселянс, -- то есть как инструмент для познания жизни и фиксации ее. С любыми другими надеждами вроде обустройства семьи или делания денег такому писателю приходится проститься очень рано: он ставит над собой эксперимент и докладывает -- прежде всего себе -- о его результатах. Это не занудный рассказ о собственных переживаниях и комплексах, -- верней, есть и переживания, и комплексы, но они отнюдь не занудны. Они по-лимоновски экстремальны. Он подвергает себя самым утонченным пыткам, швыряет в самые неразрешимые ситуации, травит кислотой, сверлит алмазными сверлами, чтобы поверить собою мир, а себя -- миром. Жизнь его -- непрерывное соревнование по принципу "кто из вас крепче", но соревнуется герой отнюдь не только с водкой "Флагман". Признаться в своих катастрофических обломах Лимонов не стеснялся никогда, ибо жизнь мужчины трагична, и гибкому, протеичному, лживому женскому началу он, мужчина, проигрывает всегда. Женщины Лимонова приземляются на все четыре лапы -- мужчины Лимонова, если они верны себе, снова и снова шлепаются мордой об стол. Но истинная любовь возможна только между солдатом и проституткой: "Блядь и солдат" -- одно из поздних, относительно недавних и лучших стихотворений Лимонова. О бляди и солдате написал он свою "Анатомию героя" -- самую кровавую книгу о любви, которую я знаю. Что интересно, о своей игрушечной партии он рассказал там же не менее откровенно: роль нациольного лидера в стране вроде нашей так же безнадежна, как роль героя-любовника в отношениях с женщиной вроде Натальи Медведевой. И потому так логичен путь Лимонова от непосредственного и очень живого, невероятно живого Эдички (как забыть это определение: "Не знаю ничего более живого на вкус, чем сперма!") -- к позднему Лимонову, которого сам он назвал "густопсовым", к железному профессионалу, умеющему дать всего человека в одной фразе: "Шмаков был щедрый, толстый, слезливый, любил цветные рубашки". Раннему Лимонову хотелось всего и сразу -- позднему не хочется ничего; ранний добивался вечной любви -- поздний начинает день с того, что, как истинный самурай, представляет себе смерть от разных причин и добивается только достойной смерти; это единственное, но неотъемлемое его право. Ранний Лимонов многословен, влажен, поздний -- сух, холоден, мало склонен к проявлению чувств. После разрыва с Медведевой, пожалуй, в нем вообще осталось очень мало человеческого. И любопытство его к жизни -- тоже не совсем человеческое; оно уже вне моральных оценок. Как и "псы войны", о которых он пишет. В наше либеральное, трусливое времечко люди больших страстей не только не востребованы, но и потенциально опасны. Либералы за них не вступаются -- потому репрессии и начинают именно с них, дабы легитимизировать государственную заботу о нашей морали.
Главную тему Лимонова я определил бы именно как постепенное, мучительное и благотворное преодоление человеческого в человеке. Точнее, слишком человеческого. Ведь человек, по Ницше (с этим трудно поспорить даже тем, кто терпеть не может Ницше), -- это прежде всего его усилие, его стремление быть человеком. Без него, в условиях томительного и скучного потакания самому себе, невозможны ни литература, ни общественная жизнь, ни элементарное самоуважение. Лимонов -- пример отказа от всех слабостей и компромиссов. Его экстремальная литература, его политическая жизнь (больше напоминающая опять-таки череду эстетических акций) призваны напомнить измельчавшим людям восьмидесятых-девяностых о том, что "мир полон героев и злодеев, красавиц и чудовищ" (собственные слова Лимонова в давнем интервью). Вот таким великолепным чудовищем -- не без помощи красавиц -- он наконец и сделался: как хотите, в общежитии такие люди невыносимы, а настоящую словесность делают только они.
Но есть у него и еще одна, не экзистенциальная уже и не литературная, а социальная заслуга, о которой говорить куда труднее -- тут же вызовешь на себя гнев политкорректной части общества. Однако плевать я хотел на политкорректную часть общества. Дело в от в чем: девятнадцатый век выработал великие идеи и вел великие споры -- двадцатый век все эти идеи осуществил на практике и провозгласил ее критерием истины. В золотом девятнадцатом веке много чего можно было почти безнаказанно придумать -- от освобождения крестьян до ницшеанства, от либерализма до диктатуры. Двадцатый век сделал человечеству самую страшную прививку от всего великого -- ибо великая идея в реальном ее воплощении оборачивается прежде всего великим зверством. Что было терпимо в сфере идеологической -- обернулось полумиллиардом жертв в сфере практической. В результате двадцать первый обещает поначалу стать веком победившего либерализма, веком табу, -- но уже сейчас видно, что из этого ничего не получится. В том числе и благодаря Лимонову.
У противников всего великого -- великих страстей, великих противоречий и пр., -- в двадцатом веке завелись поистине неотразимые аргументы. Стоит признаться не то что в любви, а в интересе к Розанову, -- тебе (и ему) тотчас припомнят его антисемитизм (перетекавший, кстати, в самое пылкое юдофильство) и заговорят о холокосте. Стоит намекнуть на государственничество, на социальную справедливость, на ненависть к богатым, -- и тебя принимаются шпынять октябрьской революцией с последующим раскулачиванием. Фашизм и большевизм -- вот два железных, неотразимых аргумента в споре любого сторонника так называемого глобализма даже с самыми умеренными радикалами. Либеральная цензура оказалась пострашнее большевистской: возникла масса вещей, о которых нельзя не просто спорить -- их нельзя даже упоминать. Во что превращается в таком горизонтальном мире любовь, искусство, полемика, -- видим мы все.

Лимонов -- человек, рожденный нервным, нежным и сентиментальным, задуманный крайне восприимчивым и пластичным, -- после двадцати лет жизни на Западе вернулся в Россию убежденным противником либерализма. Именно поэтому он и выбран на роль первой жертвы нового российского единомыслия: прежде всего начинают уничтожать тех, кого либеральная интеллигенция и так терпеть не может. Сталин, между прочим, тоже не с Мандельштама начинал: первой жертвой его литературной политики стал РАПП, явление и впрямь отвратительное. Лимонов позволяет себе не только ярко и талантливо писать обо всем, без всяких табу и ограничений, от своих садомазохистских экспериментов до еврейской мафии Нью-Йорка, -- он позволяет себе также иметь определенные взгляды. В частности, не без оснований утверждает, что либерализм отнюдь не предполагает истинной свободы, что демократия гарантирует процветание только ничтожествам и что для России последнее десятилетие ее жизни было более разрушительно (особенно в нравственном и культурном смысле), нежели предыдущие полвека. С этим можно спорить, даже нужно спорить, -- но именно спорить, а не отворачиваться с напыщенной брезгливостью. Взгляды талантливого человека заслуживают уважения уже в силу его таланта: Лимонов не побоялся занять заведомо непопулярную позицию и вызвать на себя огонь нашей славной интеллигенции, которая вообще очень отважна, когда речь идет о травле талантливых одиночек, и совершенно беспомощна, когда ее имеет очередная власть.

Шурыгин в своей статье о Лимонове совершенно правильно заметил: на пылкие российские дружбы со взаимными излияниями этот человек не способен. Не нужно ему это. Он давно прагматик, хотя и кидается с подростковой порывистостью на защиту любого травимого и преследуемого. В обычной жизни он общается с теми, кто может его издать, заплатить ему за книгу или устроить поездку. Он давно живет, чтобы писать. И тем не менее я рискну назвать себя не вовсе чужим Лимонову человеком. Он вынужден ценить людей, не боящихся признаться в любви и уважении к нему, -- ибо таких немного. И за все время нашего десятилетнего общения я вновь и вновь поражался душевной чистоте и цельности этого человека: "Он счастлив -- не мы", -- все время хотел я по-гриновски сказать ему вслед, даже в самые трудные и одинокие его времена.
Он любил самых привлекательных, а потому и самых стервозных женщин своей эпохи; он дружил с революционерами и солдатами. На него клеветали, утверждая, что он расстреливал пленных, -- но он никогда не выстрелил в безоружного человека. В негероические времена он вел героическую жизнь романтика и экстремала, и львиная доля антипатии истеблишмента к нему объясняется здоровой, крепкой завистью. Люди, сами закомплексованные донельзя, обожают приписывать ему комплекс неполноценности. Между тем если такой комплекс и имел место, Лимонов к своим нынешним почти шестидесяти годам давно и прочно избавился от него -- ибо безусловно победил, хотя ничего и не получил. Победа его в том, что его читают, в том числе молодые, не читающие почти ничего. И читают отнюдь не благодаря мату и рискованным описаниям -- все это осталось в прошлом. Поздний Лимонов и без мата неплох, и галлицизмы лишь прибавляют ему обаяния. Для меня счастье находиться с ним в одном шорт-листе "Национального бестселлера". Это единственый автор, проиграть которому я считал бы честью. Думаю, что лучшее решение, которое может принять жюри этой премии, -- это признать заслуги всемирно известного писателя, которого сначала десять лет травила и игнорировала диктатура серых бездарей, а потом швырнула в Лефортово такая же серая диктатура.
Это вряд ли что-то изменит в судьбе Лимонова -- надеюсь, что у ФСБ и так хватит ума признать свою ошибку и выпустить его с извинениями. Но это позволит литературному истеблишменту (или, вернее, той части его, которая причастна к "Нацбестселлеру") совершить единственно возможный, благородный и честный поступок. У власти всегда было безошибочное чутье на истинный талант. Лимонов опасен не потому, что призывает к новому большевизму. Это все чисто эстетические, а не социальные призывы. Лимонов опасен и для истеблишмента, и для власти только тем, что из читателей его уже не сделаешь трусов и ничтожеств, готовых терпеть все.

Дмитрий БЫКОВ

Rambler's Top100  Рейтинг@Mail.ru  liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня