Салон


Архив:
Портрет первый: an unemployed hero. Эдуард Лимонов
Портрет второй: Казахский пленник. Юрий Грунин


Портрет третий: самый русский

Новая статья Евгения Евтушенко в "Литературной газете" -- о том, как он пытался возродить феномен "читающей площади" на разных континентах, -- меня уже не разозлила, а умилила, поскольку окончательно перевела вопрос о Евтушенко из плоскости актуально-дискуссионной в культурно-историческую. Есть люди, изначально существовавшие в этой плоскости, то есть сразу рассчитанные на музейное восприятие (почему их литература, при всей кажущейся актуальности, никогда не воспринималась как живая и лучше всего звучала во всякого рода галереях). Таков весь Пригов, например. Евтушенко, напротив, -- литература, очень долго бывшая живой, не утрачивавшая нерва; на фоне тотальной мертвечины российской литературы времен так называемого постмодерна (к счастью, дорогой покойник наконец дал бесповоротного дуба) Евгений Александрович выглядел вызывающе живым. В нем и теперь еще есть какая-то живинка, по-евтушенски говоря. Но иногда эта прущая, рвущаяся наружу, неукротимая жизнь раздражала, как слишком уж жизнелюбивая зелень на кладбище. Все ведь знают, что у нее под корнями.
Евтушенко -- не просто самый популярный поэт своей генерации (хотя, пожалуй, по цитируемости Окуджава его превосходил): он еще и самый битый ее поэт. Он раздражал, бесил, смешил решительно всех, включая автора этих строк, но вместе с тем нельзя было не видеть точности отдельных его констатаций, временами даже прозрений. Нельзя было не видеть его доброты -- искренней, как всякая доброта симпатичного и балованного ребенка, не знающего пока, что и чего стоит. Наконец, слишком дружное презрение слишком явно комплексующих коллег тоже как-то располагало к нему. Одно время я даже любил его -- из нонконформизма. Огромное количество молодых бездарей с наслаждением пересказывало анекдот, записанный еще одним довольно мелким человеком: Бродский в больнице услышал, что Евтушенко выступил против колхозов. "Если он против, то я за". Смотри-ка ты, чуть живой, а сострил. Позволительно в сегодняшнем контексте, споры о творчестве оставив в стороне, спросить: ну и что такое ваш Бродский? Папа Римский ваш Бродский? Оракул божественной бутылки? Огромное количество его политических высказываний, обнародованных в последние годы (вроде беспрецедентного предложения к правительству США выплатить всем жителям Югославии по нескольку сотен долларов, чтобы они перестали воевать) заставляют усомниться в абсолютности его нравственного чутья; юродствовал, как все, имиджа ради, тщеславием был наделен что твой Вознесенский, а живые люди были ему в девяноста случаях из ста глубочайшим образом по барабану. С Евтушенко у него тоже получилась темная история -- публично опровергая версию о его причастности к своему отъезду, в кулуарах он ее всячески поддерживал. Отъезд Бродского стал выглядеть чуть ли не высылкой по личной рекомендации несчастного Евгения Александровича, который будто бы на вопрос Андропова, станет ли Бродский когда-нибудь нашим, ответил однозначно: нет, не станет. Русская либеральная интеллигенция очень любит приписать тем, кто ей не нравится, максимум подлостей, предательств и сатрапств. Кстати, случись такой разговор в действительности и ответь Евтушенко что-нибудь вроде "Станет, ваше превосходительство, обязательно станет!" -- это было бы куда большим сатрапством, да вдобавок враньем; еще, глядишь, и не выслали бы, и погиб бы несостоявшийся нобелиат не в 1996 году, а двадцатью годами раньше, от первого же сердечного приступа, "когда не от руки, так на руках у друга". На самом деле Бродский, по свидетельству близко знавших его людей, даже и в Штатах продолжал жутко комплексовать перед обширно печатавшимися, неувядаемыми, удачливыми шестидесятниками, и даже Нобелевская премия в этом смысле мало что изменила, даром что у Бродского давно появилась собственная орда прихлебателей и завистников.
Вообще если смотреть на Евтушенко глазами идейных и личных противников, рано или поздно начинаешь его любить. Помню, как хороший критик Андрей Мальгин написал язвительную статью про Евтушенко к его шестидесятилетию. Оно было и не совсем этично (все-таки Мальгин долго дружил с Евгением Александровичем), зато весьма точно. Однако что теперь поделывает Мальгин? Давно я что-то не читал его критики... Помню наезды на Евгения Александровича и на шестидесятников в целом со стороны подпольных людей, мрачных, озлобленных литераторов, полагавших себя продолжателями классической традиции русского нонконформизма... и что же, где все эти продолжатели, сколь бы талантливы они ни были? Конечно, приятно, что одни ниспровергатели обнаружили свою полную творческую несостоятельность, а другие, чтобы никого не отравлять собственными комплексами, благополучно ушли назад в подполье (или, решив не мараться литературными нравами современности, объявили обструкцию толстым журналам: правильно сделали). Но шестидесятники тем самым опять оказались на коне.
Ругать шестидесятников вообще имеет право только человек удачливый -- любого другого тут же обвинят в зависти. Это беспрецедентно везучее поколение, счастливо сочетавшее относительную свободу и государственную поддержку, огромные тиражи и заграничные вояжи, дружбу с советским чиновничеством и с западными леваками вроде Пикассо и Сартра. Даже от русской революции они умудрились взять все лучшее -- ее недолгую, быстро поблекшую, а все-таки романтику, гуманистический пафос. Шестидесятникам невозможно не завидовать. Но они, при всей своей сплоченности, неоднородны, ибо с самого своего возникновения, принялись расслаиваться на сотрудничающих с режимом -- и усмехающихся, но все равно сотрудничающих, потому что вариантов не было. Такая это прослойка была: в подполье себя не мыслили. Потом одни остались, другие уехали. Наиболее типичный представитель первых -- Евтушенко, вторых -- Аксенов.
Вот тут -- некая закавыка: всем хотелось быть здесь признанными, никто не хотел уезжать (спиваться, сходить с ума), но не у всех это получалось. В одних чуяли некую своячину, в других - неисправимую чужеродность. В Евтушенко было что-то очень уж свое, не советское - русское, более русское, чем в распочвеннейшем почвеннике. За то и любили; но это его и погубило.
Именно здесь, а вовсе не в тщеславии, кокетстве и литературной избыточности главная трагедия Евтушенко. Хотя избыточность очевидна: на каждую анкету он отвечает пространнее всех и вообще, говоря о себе, никогда не может остановиться. Его стихи невероятно длинны и многословны. Он лезет в любую щель, затыкает всякую брешь, -- я так и вижу читателя, который не без злорадного удовольствия прикидывает все это на меня и уже заготавливает комментарий: "Автопортрет, автопортрет!". То-то и оно: я не могу не чувствовать тут некоего типологического сходства. Единственный способ по мере сил избыть его -- заняться журналистикой, чтобы не тащить публицистику в стихи и прозу. Вероятно, Евтушенко был бы одним из лучших журналистов своего времени -- и как очистились бы его стихи вследствие этой возгонки! Но, повторяю, избыточность терпима, она вообще есть некий типологический признак таланта, которому в большинстве случаев свойственна экспансия, стремление заполнить весь предоставленный ему объем. Трагедия Евтушенко не в этом, а именно в его органической привязанности к своему времени и месту. Не так уж важно, чего не прощали ему современники, от половины которых в истории искусства останется в лучшем случае подстрочное примечание. Важно, чего не простит ему история: поскольку Евтушенко на глазах становится ее достоянием, с этим и попытаемся разобраться.

В предисловии к своей автобиографической книге "Волчий билет" Евгений Александрович замечает, что он и ХХ век -- одно. "Попробуйте меня от века оторвать!" -- где-то мы это уже читали, причем с большим как будто основанием... Что ж, никто не оспаривает права Евгения Александровича на такую масштабную самоидентификацию: "Если будет Россия -- значит, буду и я". Евгений Александрович любит слиться с Россией, не мыслит себя вне ее... но ведь многие не мыслят, верно? Только не все полагают себя равновеликими ей. У Евтушенко есть основания для такого, если можно так выразиться, соположения. Их с Россией многое роднит -- прежде всего серьезные проблемы со вкусом. И у Евтушенко, и у России случаются замечательные находки и прозрения (при изрядном-таки однообразии, выдаваемом ими обоими за узнаваемость, индивидуальность, свое лицо и пр. Хотя повторов, пожалуй, многовато). Но известный парадокс заключается в том, что кило навоза плюс кило варенья дают в сумме два кило навоза. Наши минусы имеют свойство бросать слишком яркий отсвет на наши плюсы. Вон Пушкину -- и то до сих пор не могут простить малоудачного и не очень комильфотного (с точки зрения все той же либеральной интеллигенции) стихотворения "Друзьям". Не говоря уж про "Клеветникам России". Евтушенко и Россия каждую свою удачу компрометировали двумя-тремя катастрофическими провалами, давно не развиваются, эксплуатируя все одни и те же находки, а главное -- портят все дурновкусием, гигантоманией и тем странным пороком, для которого в русском языке не подобрано еще названия: и Евтушенко, и Россия ничему как следует не верны. Кроме себя.
Так что я не думаю, что это так уж хорошо -- быть похожим на Россию, если ты частное лицо. И сходство с ХХ столетием мне бы тоже не очень льстило.
Тут надо сделать одно замечание, которое может показаться фарисейским, но, рассчитывая на читателя-друга, я прошу рассматривать его не как мировоззренческое, а как филологическое, что ли... Евтушенко - поэт совершенно без Бога. Стихотворение "Дай Бог", ставшее народной песней народного Малинина, только подтверждает эту печальную констатацию. Говоря о Евтушенко, Григорий Померанц (в статье "Акафист пошлости") именно пошлость считает доминантой его поэтики (не совсем к месту цитируя знаменитое "Кровать была расстелена": это еще вполне мило). Неким гарантом от такой пошлости, спасением от нее могла бы стать истинная глубина метафизического вопрошания, серьезность постановки последних вопросов. У кого из шестидесятников это было вообще? Только у атеиста Окуджавы, да и то бессознательно: "Молитва Франсуа Вийона" с гениальным обращением "зеленоглазый мой" посвящена жене. Евтушенко, весьма вероятно, действительно вынужден был как-то для себя решать вопрос о Боге, иногда, может быть, обращаться к нему, и не только в экстремальных ситуациях, а и в душевных кризисах (разражавшихся, как и у России, в основном тогда, когда окружающе переставали его любить). Но в поэзию его эта тема никаким образом не проникла - или проникла на уровне китча, в духе реставрированного Храма Христа Спасителя. Кстати, чтобы уж не обижать одного Евгения Александровича, - Бродский, который писал стихи гораздо лучше него, тоже предпочитал иметь дело с ветхозаветным, иррациональным Богом, который по сути есть не более чем псевдоним природы, столь же иррациональной, мощной и имморальной. Христианские, рождественские его стихи в большинстве своем декларативны, декоративны и крайне однообразны, - но вот написал же он гениальную "Колыбельную": "Привыкай, сынок, к пустыне, как к судьбе! Где б ты ни был, жить отныне в ней тебе". Видимо, без пустыни здесь никак. Но для Евтушенко пустыня - запретная зона, конец связи: там он просто перестает функционировать. В одиночестве его лирический герой не живет, а потому и откровения получить не способен: он задохнется прежде, чем оно снизойдет на него. Это безусловная и трагическая врожденная патология, которая и России генетически присуща: Россия не слушает одиночек. Судьбу ее решают толпы или те, кем эти толпы ненадолго воспользовались для оправдания своих тайных чаяний.
Впрочем, и нынешняя Россия - страна без Бога, и в поэзии ее (особенно в религиозной) это зияет как некое жирное черное пятно. Может, Олеся Николаева - религиозный поэт? Или Ольга Седакова? Ситуация эта окончательно оформилась именно в шестидесятые годы, когда Бог отлетел от российской поэзии. Был ведь пронзительнейший христианский поэт этого столетия Пастернак, был Мандельштам с его эллинским христианством, которое все равно потребовало идти до конца... Беда в том, что в России конца ХХ столетия до конца не идет никто. Слишком страшная прививка сделана обществу от всего великого и предельного. И даже вечно двигаясь по направлению к себе, Евтушенко до себя не доходит, ибо не говорит о себе ничего СТЫДНОГО. А прочее все - танцы, хоровод вокруг пустоты.

Когда-то, говорил Евтушенко в старом интервью, в нашей литературе -- и в том числе в поэзии -- господствовало "мы". Его постоянное "я" было ответом, попыткой перегнуть палку в другую сторону. Нажал и сломал. Боюсь, однако, что наш автор лукавит. Ячество было его имманентной чертой, врожденной потребностью, счастливо совпавшей с "запросами времени". Потом запросы времени изменились, но Евгений Александрович с собой ничего поделать не может. Во всяком событии его интересует прежде всего он сам. Когда он в центре внимания, он готов совершить любой подвиг, широким жестом облагодетельствовать новичка, протянуть руку опальному коллеге... Если же для благого дела требуется рутинная, незаметная работа или попросту нет гарантий славы, блицев, разноса, скандала -- Евтушенко и близко здесь не будет. Это у него бессознательное, никоим образом не преднамеренное, растворенное в крови. О ком бы он ни вспоминал -- все оборачивается рассказом о себе же, даже если пишется некролог.
О реальном праве Евгения Александровича на апологетическое отношение к себе, думаю, лучше не вспоминать (как и о реальных правах России на пресловутое мессианство). Мне очень трудно -- даже при моей памяти, на которую не жалуюсь -- запомнить наизусть больше пяти его стихотворений. Никто не спорит -- у Евтушенко есть подлинные шедевры. "Со мною вот что происходит", "Я комнату снимаю на Сущевской", "Катер связи", "В огромном космосе мала...", "А собственно, кто ты такая?" -- перечисляю лишь немногое, то, что действительно помню наизусть. А "Серебряный бор", растянутый, местами пафосный, но такой пронзительный, так прихотливо построенный! А "Заклинание" с его рефреном -- "Осенней ночью думай обо мне, весенней ночью думай обо мне" -- хотя и это стихотворение непоправимо испорчено длиннотами? Я не поклонник таких стихотворений Евтушенко, как "Бабий Яр" или "Наследники Сталина" -- они, на мой вкус, публицистичны, -- но пафос их неподделен. Хотя, на мой взгляд, и не слишком это тактично -- вставлять в реквием погибшим в Бабьем Яре слова: "Я всем антисемитам -- как еврей, и потому -- я настоящий русский!" Ты-то тут зачем, не о тебе речь! -- хочется сказать лирическому герою. Но он ответит -- и будет прав, -- что он все пропускает через себя. Мне, например, кажется, что у живого человека нет права говорить о себе: "Я -- каждый здесь расстрелянный старик. Я -- каждый здесь расстрелянный ребенок". Но у Евтушенко другая система ценностей, а "художника надо судить по законам, им самим над собой признанным". Но тут уж следует с себя и спрашивать всерьез: если ты ассоциируешь себя с безвинно расстрелянными, следует вести себя несколько иначе, чем до этой декларации. И, увы, я при всем своем уважении к раннему творчеству Евтушенко не могу провести твердой границы между его желанием поднять голос в защиту замученных или бесправных -- и желанием понравиться. Во всяком случае, впечатления надежности, готовности хоть чем-то своим пожертвовать ради чего-то абстрактного, лирический герой Евтушенко не производил никогда -- не производит и теперь, разразившись гигантским стихотворением в защиту НТВ "Как не хватает Сахарова нам". Правда, по сравнению с туфтой, которую погнал по этому же случаю Александр Ткаченко, Евтушенко выглядит гигантом -- как выглядит гигантом его Родина на фоне Верхней Вольты...
Вот ведь ужас, действительно: темы стихов Евтушенко почти всегда значительны, он отлично владеет приемами полемики, иронии, манифеста, он показал себя уникальным мастером четкой поэтической формулы, -- и все это еще не делает стихи стихами. У Евтушенко случаются отличные строчки -- например: "И если сотня оголтело бьет одного -- пусть даже и за дело, -- сто первым я не буду никогда". Это декларативно, но таковы условия задачи. Беда, однако, в злоупотреблении декларациями. Декларация - замена жизни, псевдоним истины: поэзия не терпит псевдонимов.
Все беды, все издержки метода Евтушенко идут, мне кажется, именно от ошибочной самосоотнесенности с Россией. Причем не только со страной, но и с государством. От мальчика, пережившего войну, в Евтушенко до сих пор осталось яростное неприятие фашизма и обостренное чутье на него: фашизм он совершенно справедливо понимает как моральный релятивизм, относительность всех истин. В основе фашизма -- цинизм, и здесь Евтушенко безошибочно угадывает фашиста и в упитанном начальственном сынке Игоре Селезневе, и в каком-нибудь европейском леваке-снобе. Я вместе с поэтом ненавижу кухонных фрондеров, не реализовавшихся ни в чем и шипевших вслед Евтушенко: продался, продался! Да не продался, в том и трагедия. Моральному релятивизму наш герой чужд стопроцентно. Он очень любит Родину, и в этом вся его беда. Потому что Россия и он -- в его сознании одно и то же. Но вот о пользе или вреде такой установки никто еще всерьез не задумывался.
Не следует сомневаться в главном: Евтушенко всегда по-настоящему любил Родину, ибо любил ее, как себя. А себя он любит очень. Любовь к себе, сказал Андрей Кнышев, -- это роман на всю жизнь, и почти всегда счастливый. Евтушенко подошел Родине и был отмечен взаимностью еще и потому, что он действительно ничем не лучше нее. Поэт начинает увлекаться демагогией, как Россия. Совершать демонстративные бессмысленные поступки, как Россиия. Обижаться на любое неприятие собственного мессианства, как она же. У него и мысли не возникает о том, что и ему, и его стране присущи некие непреодолимые органические пороки, делающие одну неудобной для жизни, а другого неудобочитаемым.
Думаю, именно желанием избавиться наконец от этого рокового родства был продиктован и отъезд Евтушенко, ныне большую часть года преподающего в Штатах и только свой день рождения отмечающего в России, как государственный праздник. Но что не удавалось большинству эмигрантов - то неотвратимо удалось Евтушенко: он-таки унес Россию. Обречен таскать ее в себе. Структурировал заокеанское пространство так, что всякую площадь, где читает, превращает в площадь Маяковского. И в поэтике его не сдвинулось ничего. Если Россия кого выбрала, от нее никуда не денешься. Венера Илльская, одно слово.
В том-то и ужас, что состояться современный русский поэт способен... о, Господи, как высказать это? как отважиться на подобное признание?! Но состояться, СТАТЬ - он может только в отрыве от своей Родины в ее нынешнем виде, только ни в малой мере не соотнося себя с ней. В противном случае все твои дарования так же не приблизят тебя к осуществлению, как не приближают ее к благоденствию все ее бесчисленные полезные ископаемые. Чтобы быть сегодня русским поэтом, лучше всего сегодня быть безродным космополитом и вечным скитальцем Щербаковым, эмигрантским славистом Лосевым, израильтянкой Линор Горалик. Родина любит сыновей, но петь о ней обречены пасынки.


Rambler's Top100  Рейтинг@Mail.ru  liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня